|
Суздальская зима1Из Владимира на север дорога идет через суздальское ополье. Впереди и вокруг, до самого окоема - чуть круглящиеся холмами заснеженные поля, редкие перелески-ельнички, березовые прозрачные рощицы. Белизна, сероватое небо, желтое солнце неярко светит сквозь морозную марь. Справа - село Суходол. В сухой дол сбегают (или, если хотите, взбираются по склону) бревенчатые избы, над ними - одноглавая церковь; покрытый на четыре ската беленый куб, грушевидная главка - по виду судя, XVIII век. Может быть, оттого, что чернеющие избы вот уже третье столетие толпятся у подножья церкви на склоне, выставив припорошенные снегом хребтины тесовых крыш, они кажутся стоящими на коленях, лбом к земле. Между избами не видно ни деревца; кое-где из снега торчат колья плетней или зубья палисадничков. Печать древнего переселенчества издавна лежит на голизне и неуюте старой русской деревни. Когда под ударами половцев и татар пустела Киевская Русь, когда ее люди поднимались с обжитых мест и уходили от разорительных набегов и кровавых усобиц вверх по Днепру и дальше на север, перед ними открывалась перспектива долгого и нелегкого кочевья. Из "Страны городов" они попадали в лесные дремучие дебри; врубались, корчевали, сводили лес огнем, чтобы оголить, приспособить поляну, хоть малое поле для жилья и посева. Редкими островками в гуще деревьев возникали деревни и деревеньки на берегах лесных рек, озер и ручьев - и пустели, когда тощала отвоеванная полоска или сгорала в пожаре изба. Ничто тут не рассчитывалось надолго, все было в движении. Двигались прочь от болот, из сырой лесной гущи в сторону, более открытую и добрую для землепашца. Двигались вслед за монахами-странниками, поближе к возникавшим монастырям, к северорусским торговым городам. Двигались в надежде на лучшее, издавна рисовавшееся русскому мужику сказочной "страной Муравией" где-то за окоемом. Но в долгом, вековом передвижении надежды слабли, туманились, уходили в сказку; а в были оставался навык временности, нажитая дедами-прадедами привычка к неоседлому неуюту, кочевое небрежение к благоустройству жизни. Крепостная неволя лишь усилила внушенное веками свойство. Потому, наверное, так разительно отличается вид вытянувшейся порядками нагих изб среднерусской деревни от приветливой домашности белостенного украинского села с вишневыми садами, тополями и вербами и от беломорских или зауральских сел и деревень. Там, в северном краю, все останавливалось натвердо, обретало окончательную ясность. Дальше двигаться было некуда, строиться надо было прочно и надолго, для себя, для детей и внуков. И согревать, украшать жизнь не смутными надеждами, а срубленной из могучих кряжей, хорошо проконопаченной обширной избой с подклетом, сенями, с высоким резным крыльцом, оконными наличниками и подзорами, с крепкими воротами и бревенчатым въездом в соединенный с домом амбар. Там, куда и крепостная неволя не скоро забралась, в человеке оживало достоинство мастера своего дела, хозяина своей судьбы. А здесь... Вот завиднелось справа, ушло от дороги чередой чернеющих изб село Борисовское. Село Ивана Калиты, московского князя, человека ловкого, ухитрявшегося жить в ладу с татарами и для этого лада и мира не постеснявшегося разорить оружием и огнем соседние княжества ("всю землю Русскую положиша пусту"), лишь бы Москва держалась. Политическая ловкость Ивана Калиты действительно обеспечила "тишину великую по всей Русской земле" на сорок лет. Татарам удобно было иметь дело с понятливым московским князем, дать ему под власть другие княжества, управлять через него и через него собирать дань. Но тем самым орда готовила себе погибель; тихий Калита в конечном счете сделал в тишине свое исторически сужденное дело и не зря получил прозвание собирателя русских земель вокруг Москвы. Лихолетье ордынской неволи вновь напоминает о себе: за селом Борисовским высит свой заснеженный горб насыпанный татарами Батыев курган, а за курганом видно вдали сельцо Батыево; там была ставка Бату-хана - на полпути между Владимиром и Суздалем, в те зимние дни, когда оба города рухнули, обливаясь кровью. Во владимиро - суздальских селах Млечный Путь и теперь иной раз назовут "бакеевой дорогой" - так глубоко впечаталась в народную память надвинувшаяся бессчетной саранчой беда. Столетия выстроились вдоль дороги Владимирки; впереди - Павловское, село семивекового возраста. Старые, потемнелые избы с резными оконными наличниками, и тут же два ряда новых одноэтажных и двухэтажных кирпичных домов, каменное здание с железными дымящими трубами - не то совхозный поселок, не то какое-то предприятие. Давняя привычка к неуюту сказывается и в сегодняшнем деревенском строительстве; неогороженные, наголо стоящие дома-коробки, дома-близнецы кажутся издали нежилыми, и только залубеневшее на морозе белье - цветные пятнышки на невидных веревках - да еще дымки из труб подтверждают, что и там своя жизнь. Еще несколько километров пути - и вот уже впереди из снежно- белого окоема-океана медленно поднимается потонувший град Китеж старинной сказки; над горизонтом встают шатры колоколен, белые стены, башни, синие в золотых звездах купола кремлевского собора. Суздаль. 2Сколько ни говори об интересе или пользе таких поездок, нужна еще я уверенность, что так вот, без лишних слов, тебе подадут с гостеприимной улыбкой ключ. Здешняя гостиница (два этажа, разлапистая пальма на лестничной площадке, горячая и холодная вода в номерах) построена недавно. Летом тут, должно быть, далеко не так малолюдно. Умывшись с дороги, я вышел наружу. Похолодало, спускались синие зимние сумерки, а с ними поблескивающий снежными искорками, леденящий губы мороз. Небо до прозрачности очистилось от дневной дымки. Малиновый закат не обещал потепления. Пожалуй, трудно было бы выбрать миг, более подходящий для первого взгляда на Суздаль. Прямо перед гостиницей лежала заснеженная просторная площадь. Галки и голуби вились в небе над приземистым зданием купеческих торговых рядов. Лавки еще не закрылись, в глубине между присадистыми колоннами кое-где желто светилось. На другой стороне торга (так в старину назывались площади, это слово перекочевало к норманнам и живет теперь в скандинавских языках) розовато белела стенами необширная приходская церковь; над пятью ее куполами-главками, темными, будто почерневшее серебро, тоже вились птицы. Купола рисовались в небе небольшие, как бы на радость-забаву выточенные рукой, знавшей тайны столичного стиля барокко. Да это и был XVIII век, самое начало. За пятью игрушками-куполами, ловко и уверенно поставленными на четырехскатную крышу, виднелся шатер каменной колокольни, высокий и необычный: линии граней шатра были не прямые, а чуть вогнутые, смягченные, будто каменная кладка поддалась, покорилась руке мастера, огладившего напоследок вершину строения. Таких шатров я не встречал нигде; теперь они стали для меня приметой Суздаля - в памятном соседстве с изящной выточенностью приходских луковок, с простой, будто монашеская скуфья, округлостью крытых потемнелым лемехом старых монастырских куполов, с былинно- сказочной, в золотых звездах синью кремлевских соборных глав. Придется, не придется ли побывать еще в Суздале - все равно останется навсегда при мне тот первый вечер. Скрип снега, догорающая полоса заката, прозрачная синева, малолюдье. Где-то пролаяла с подвывом собака, где-то засветилось, затеплилось окно. Восемь столетий спят под единым небом на этой земле, пушисто застланной чистейшим глубоким снегом. Кажется, с самого детства не видел таких снегов. Признаться, думал, что и вообще-то теперь таких не бывает. Но вот ведь есть! Рассыпчатые, незатоптанные, с разметенными вдоль старых бревенчатых домов тропками, с твердо поблескивающими следами мальчишеских салазок на крутоярах. Все-таки мне повезло; можно, конечно, приехать сюда и летом, оно вроде бы даже способнее: теплынь, день долгий - ходи, гуляй, смотри. И все же, я думаю, зимой тут лучше, вернее. Зелень в солнечных бликах, рыжеватые пятна суглинка, тихая голубизна реки - все это, спору нет, прекрасно, как могут быть прекрасны среднерусские задумчивые края. Но белизна снегов и прозрачная оголенность деревьев дают увидеть Суздаль с особенной проясненностью. Белое на белом - труднейшая, но благодарная задача для живописца, желающего очистить от повседневной накипи свою палитру, дать отдых и вместе с тем испытание глазу, утвердить свою силу видеть и ценить оттенки. Суздальские белостенные монастыри стоят на белых снегах, будто вырубленные из заиндевелого льда. Они неотделимы от этих снегов; вместе с ними розовеют на закате, одеваются предвечерней синью и теплеют в полдень солнечными отсветами. Немногие мазки красного, черно-серебряного, зеленого, синего - стены отдельно стоящих церквей восемнадцатого столетия, пятна старых куполов - брошены на белое, как яркая грудка снегиря, вспорхнувшего на отягощенную снегом ветку, чтобы оживить картину спящего зимнего леса. Суздальская зима дает вглядеться в прошлое. Она открывает глазу оттенки, которые, быть может, летом не так чисты, не так ясно рассказывают о долгой и протяжной, будто старая былина, судьбе этого единственного в своем роде города. 3Суздаль куда древнее Владимира. Когда высокий холм над Клязьмой был еще пуст и безлюден, здесь, на берегах излучистой Каменки, кипела своя жизнь. "Начальная летопись" выхватила из тьмы далекого прошлого и осветила частицу той жизни, рассказав, как "в лето 1024", в неурожайный год, суздальцы восстали, принялись избивать "старшую чадь", то есть богатых и знатных. "Был мятеж великий и голод по всей той стране", - повествует летопись. "Старшая чадь", как бывало всегда, припрятала хлебушко - и поплатилась. Голодные суздальцы, посчитавшись по-своему с богатеями, занялись тем, чем и впоследствии не раз принужден был заниматься обездоленный российский пахарь. "Пошли все люди по Волге в Болгары и привезли хлеба, и так только ожили". Князь Ярослав, под чьей правящей твердой рукой жил тогда отдаленный Суздаль (может быть, "даль" и легла в корень имени города?), - киевский мудрый князь не оставил, не мог оставить мятеж безнаказанным. Не остановясь перед дальностью, он пришел через дебрянские леса в Суздаль с войском-дружиной для примерного наказания виновных: одних казнил, других изгнал. Летопись так передает заключительные слова князя: "Бог за грехи посылает на всякую страну голод, или мор, или засуху, или иную казнь, человек же не знает, за что". Заключение вполне византийское: все от бога, терпи, смирись. Для суздальцев оно оказалось в известном смысле пророческим. Они действительно никогда не знали, за что посылаются их городу всяческие беды и кары. Города, как и люди, растут со своими надеждами. Как и у людей, у городов складывается свой нрав, свои мечты, свой "замах" на жизнь. Юный Суздаль замахнулся широко; в конце одиннадцатого столетия Владимир Мономах, князь переяславский, основался тут, заложил крепость в глубокой излучине Каменки. Вскоре Суздаль стал крупным политическим центром, столицей княжества. Юрий Долгорукий княжил и правил отсюда; построил неподалеку, в Кидекше на берегу Нерли, новый загородный дворец с белокаменной церковью. Суздаль расправлял плечи в больших надеждах. В то время как южные земли киевские пустели, Суздальский край из северо-восточного малолюдного захолустья превращался в оживленное переменами средоточие русской жизни, и, казалось, никому, как Суздалю - Суждалю суждено стать новым Киевом, новой твердыней-столицей. Но сталось так, что Юрий Долгорукий ушел править в Киев и там помер. А сын его, князь Андрей, не пожелал сидеть в Суздале, - облюбовал себе дедовский тихий пригород Владимир и туда, на берега Клязьмы, перенес великокняжеский стол. Беды ходят чередой. Обойденный княжеской прихотью, Суздаль первым принял на себя сокрушающий удар Батыевых орд. Бату-хан залил Суздаль кровью и сжег огнем; город зачернелся на белых снегах пепелищами; только несгорающий камень перестоял беду. Татары сажали от своей руки в Суздаль князей и держали при них баскаков - собирать подати. И снова, как в голодном 1024 году, суздальцы взбунтовались, восстали: городу грозила окончательная погибель от скорой на усмирения Орды, если б не заступничество Александра Невского. А когда сброшено было ненавистное ордынское иго, Суздаль оказался и вовсе обойденным; княжеская резиденция переместилась на Волгу, в Нижний Новгород, а над Москвой-рекой рос заложенный Долгоруким город, которому и выпала судьба общерусской столицы. Потомки суздальских покоренных князей стали со временем служить московскому князю, и Суздалю пришлось навсегда распроститься с прежними честолюбивыми мечтаниями. Развенчанных не любят, не жалуют. При Грозном Суздаль угодил в "опальную земщину"; затем его дотла разорили приведенные Лжедмитрием иноземцы. "Писцовая книга" за 1612 год рисует достаточно выразительную картину: "...в Суздале на посаде и в остроге и за острогом 78 жилецких и посадских дворов, 19 дворов, людишки коих ходят по миру, 60 мест дворовых пустых, людишки коих разбрелись безвестно по городам и селам, 250 мест дворовых пустых - люди побиты от литовцев и померли..." Постоянство несчастий рождает богобоязненность; в сумраке беды люди ищут хоть какой ни на есть просвет. В многолетних, вековых бедах Суздаль обрастал монастырями, церквами; словно бы в насмешливое утешение за немилости он получил прозвание "богоспасаемого". Поток времен, уходя в иные русла, оставлял на здешних берегах памятные следы. Так возник этот единственный в своем роде заповедный угол, где на малой полосе земли по сторонам извилисто петляющей Каменки стоят в самом близком, до удивления близком, соседстве 38 построенных в разное время церквей, обширный кремль Владимира Мономаха и четыре больших монастыря. Из конца в конец Суздаля, с юга на север, от владимирской стороны до вылета дороги на Гаврилов Посад, на Иваново ходу всего чуть более получаса. После всех пережитых передряг город остался в древних пределах, не разросся нисколько ни вширь, ни в длину. Может быть, именно обойденность, историческая заброшенность спасли Суздаль от перестроек, избавили от скорой решительности сменяющегося градоначальства, так любящего оставлять повсюду следы своего невежества. В этом смысле беды пошли на пользу; в глуши русского захолустья сохранился этот сказочный град Китеж, где уснули восемь веков истории. 4Исшагав из конца в конец синеющий вечерними снегами Суздаль, я вернулся в гостиницу и еле дождался утра, чтобы выйти вновь. Мороз ничуть не устал; всю ночь на площади фырчала без умолку заночевавшая тут колонна автомашин-тяжеловозов. Моторы фырчали сами, без надзора, согревались собственным теплом, пока шоферы спали в гостинице. К утру огромные скаты и железные лбы машин были сплошь в иголочках инея, будто храпы ночевавших на морозе лохматых владимирских битюгов. Солнце светило ярко и холодно. Над куполами, над шатрами колоколен вились галки. Радио разносило по всей площади рассказ под названием "Добро пожаловать в Беловежскую пущу". Как известно, пуща разделена на две части госграницей между СССР и Польшей. Радио сообщало о дружеском соглашении: если животное забредет на ту или другую сторону, оно может оставаться там сколько заблагорассудится. Слушателей на площади не было, если не считать нескольких укутанных малышей, спешащих в школу со своими чиркающими по снегу портфелями. Но висящий на столбе репродуктор ничуть не смущался отсутствием аудитории, он орал так, будто здесь собралось многолюдное вече, жаждущее узнать, как вольготно живется теперь зубрам Беловежской пущи. Провожаемый возвышенными интонациями диктора, я свернул с площади и пошел в сторону кремля. Синие в золотых звездах купола Рождественского собора виднелись над зубцами белых крепостных стен. Поначалу стены Мономахова кремля были деревянными; перерезав излучину рвом, князь превратил свою крепость в остров. Теперь виден и заснеженный глубочайший ров, где могло бы спрятаться десятиэтажное здание, видны и высокие валы, на которых стояли бревенчатые стены с шатровыми башнями и проездными воротами. На месте, где теперь стоит пятиглавый Рождественский собор, высился поначалу другой, Успенский, поставленный зодчими Мономаха по образцу Успенского собора Киево - Печерского монастыря. Сложенный из плинфы - плоского красно-розового кирпича, как строили в Киеве, он прожил немногим более столетия и был заменен белокаменным. Суздальский кремль, синие в золотых купола Рождественского собора Новому собору досталось, как доставалось Суздалю: его жгли и грабили свои и чужие, а вдобавок еще и уродовали перестройками. XIX век, в общем-то пощадивший Суздаль, к собору все же приложился: его обмазали снаружи цементной штукатуркой и выкрасили в красный цвет. Лишь в 1949 году реставраторы принялись удалять уродующую обмазку; потребовалось немало времени и усилий, чтобы открыть белизну стен с остатками древней резьбы. Сохранившийся со времен Юрия Долгорукого колончатый аркатурный пояс, охватывающий здание на половине высоты, напоминает, что именно суздальские края были истоком широкой реки владимиро - московского зодчества и что сыновья Долгорукого, пожелавшие возвысить Владимир, черпали отсюда - из Суздаля, из Кидекши, где и теперь стоит первенцем здешнего стиля белокаменная церковь Бориса и Глеба, претерпевшая все, что доставалось на долю древних строений. Как и Рождественский собор, ее жгли и грабили, перестраивали после пожаров, растесывали узкие окна-бойницы, заменили сводчатое покрытие четырехскатным, а на место древного купола, так напоминавшего шлем русского воина, поставили луковичную главку. Но даже при всех искажениях видно, чем отвечали суздальцы своему времени, что противостояло здесь напору византийства. Белокаменная резьба Рождественского собора дышит тем же вольным жизнелюбием, что и резьба владимирских соборов; и тут полуязыческие, былинно-сказочные мотивы звучат смело, не заглушенные царьградской идолобоязнью. На южном портале - уступчатом белокаменном обрамлении одного из входов в Рождественский собор - можно увидеть любопытную подробность: шаровидную "дыньку" на резной колонке. Узорчатое каменное тело колонки тут как бы перехвачено на половине высоты двумя жгутами, между которыми и взбухает гладкая, нетронутая резьбою "дынька". Кто видел крыльца северорусских деревянных построек, не мог не заметить таких сработанных топором и стамеской перехватов на бревенчатых стойках-опорах; из старинной деревянной резьбы выросла любовь суздальцев к резьбе каменной, к узорочной нарядности. Но сверх того есть в шаровидной, вздувшейся, будто напряженная мышца, "дыньке" еще и другой смысл: она не только украшает, а и выражает пластически напряженность колонки-опоры, ее "работу". Таково художество истинного зодчества - оно служит правдивому выражению мысли. "Дыньки" на портале Рождественского собора - самые древние из существующих. Лишь спустя столетие они появятся в Москве, занесенные туда суздальскими холопами-каменщиками, и сделаются одной из самых характерных примет раннемосковской архитектуры. Суздальские строители славились мастерством. Здешние "писцовые книги" хранят имена вызванных после разрухи Смутного времени в Москву - "церковные и дворцовые и плотные и городовые разные каменные дела поделати": Ивашко Федоров сын Козин, Ефимко Студенцов, Осташко Иванов... И среди многих других странно звучащее: Пятунька Григорьев, сын Треисподнев... В то время - в начале XVII века - в Суздале жило свыше полутора сот ремесленников - плотников, гвоздарей, котельников, серебряников. Тут были часовщики, пушкари, свешники, мыльники, овчинники, седельники, обручники, сапожники, скорняки, пивовары, ситники, холщовники. Был один кисельник, одна пуговишница, шестнадцать портных. Но более всего насчитывалось в Суздале каменщиков, и более всего осталось теперь следов их жизни, их труда. * * *
Лютый мороз заставил меня завязать тесемки шапки-ушанки под подбородком; без перчаток пальцы вмиг свело, ноздри сухо слипались - и все же было хорошо, как редко бывает. Прекрасны были черные с золотом врата Рождественского собора - редчайший памятник старинного прикладного искусства, с необыкновенно изящными и как-то по-современному лаконичными рисунками в клеймах (так назывались отграниченные выпуклыми валиками квадраты, в которых помещены рисунки, сверху донизу покрывающие створки ворот). Огневое золочение - любопытная техника, чем-то предшествующая технике гравюры. Медные пластины чернили особым лаком, затем процарапывали контуры изображения иглой, выскабливали, после чего пластину промывали и смазывали смесью ртути с золотом - амальгамой. При сильном нагреве ртуть испарялась, а золото накрепко соединялось в прочищенных скоблением местах с медью. В черно-золотых квадратах-клеймах есть, кроме графично изысканных рисунков, еще и поясняющие надписи древнерусским письмом, и это еще больше напоминает о гравюре, а заодно и о том, что именно зодчество было колыбелью и школой всех пластических искусств. Об этом нельзя забывать, размышляя о сегодняшней, современной архитектуре. Я думаю, именно ей суждено решить, каковы будут завтрашняя живопись и скульптура. Пластические искусства должны возродить и непременно возродят свое природное единство. О сродстве искусств здесь напоминают и частично расчищенные внутри собора строгого рисунка фрески тринадцатого столетия, и цветистая узорочная керамика на шатре восточного крыльца архиерейских палат. На другом, западном, крыльце сидит наверху высокого шатра сокол - старинный герб Суздаля. На шатровом крыльце архиерейских палат сокол - древний герб Суздаля Последнее время то и дело слышишь, что не худо бы нашим городам иметь свои эмблемы, свои гербы, как водилось в старину. Что говорить, ничего худого в таких предложениях нет. Но прежде, наверное, следовало бы подумать об особенном лице каждого города, о местных традициях, возникающих естественно, а не из газетной инициативы, и о бережном к этим традициям отношении. Обезличенному, состоящему из повсеместно возводимых коробок городу самый лучший герб ни к чему. Архиерейские палаты Суздальского кремля - один из нечасто встречающихся крупных памятников мирского, гражданского зодчества допетровской Руси. Обширное, тупым углом развернутое трехэтажное здание складывалось на протяжении трех веков. Его первоначальная суровость, отзывающаяся духом средневековья, смягчена в семнадцатом столетии каменными наличниками на окнах, разными но рисунку во всех трех этажах. Зубчатые и стрельчатые архивольты, опирающиеся на боковые полуколонки с "дыньками", - все это снова наводит на мысли о любви суздальцев к разнообразной нарядности и о деревянном северном зодчестве, из которого тут выросло все. Белокаменные стены, глухие шатровые башни, темные купола... Внутри здания помещается теперь музейная экспозиция, и там среди многих других любопытнейших экспонатов я увидел портрет Соломонии - первой жены царя Василия Третьего, в монашеской одежде, с лицом, прикрытым черной прозрачной завеской. В Суздале разыгралась одна из мрачных и таинственных драм, какими так богата история царствований. Русские цари осторожно выбирали себе жен, взвешивали многое: из какого рода, хороша ли собой, здорова ли. Устраивали смотрины, на которых десятки невест, тяжело наряженных в парчу, соболя и червленые бархаты, цепенели до обмороков под царским испытующим взглядом. Под летним солнцем Соломония, взятая царем Василием из старинного боярского рода Сабуровых, не смогла в первый год родить царю наследника. Ее обвинили в бесплодии, насильственно постригли в монахини под именем Софии и сослали из Москвы в суздальский Покровский монастырь. Насильственное пострижение было одной из распространенных форм освященного церковью произвола, одним из способов византийски бессудной расправы. Вот краткий, но выразительный рассказ о ходе такой расправы над дочерью казненного императрицей Анной боярина Артемия Волынского: "На обычные вопросы об отречении от мира постригаемая осталась безмолвною; но вопросы следовали по чиноположению один за другим. Безмолвную одели в иноческую мантию, покрыли куколем, переименовали из Анны Анисиею, дали в руки четки, и обряд пострижения был окончен". Таким же порядком, надо думать, расправились и с Соломонией Сабуровой. Но кульминация драмы была впереди. Пробыв короткое время в Покровском монастыре, Соломония - София дала знать в Москву, что все-таки родила царю наследника. Всполошенный известием, Василий погнал в Суздаль ближних бояр - проверить. Шестнадцатый век не двадцатый; три сотни верст - немалое по тем временам расстояние. Когда бояре прибыли в Суздаль, они узнали, что новорожденный наследник, нареченный в крещении Георгием, умер, скончался. Соломония показала младенчески малую белокаменную намогильную плиту в монастырском соборе. Развязка драмы остается загадочной; когда в 1934 году подняли белокаменную плиту, в склепе обнаружилась деревянная кукла в детской рубашечке. Эта рубашечка, темно-коричневая с золотым шитьем, хорошо сохранившаяся в сухом склепе, со вшитыми на старорусский лад подмышечными вставками - потничками из другой, более легкой ткани, висит распяленная под стеклом в музейной витринке, рядом с портретом, где сквозь черную монашескую завеску глядят на тебя немым пристальным взором по-восточному удлиненные темные глаза несчастной Соломонии - Софии. Есть в экспозиции портрет еще одной жертвы насильственного пострижения - Евдокии Федоровны Лопухиной, первой жены Петра и матери казненного царевича Алексея. Сосланная сюда двадцати девяти лет от роду, она и тут осталась верна своему беспокойному, пустоватому нраву: развлекалась по мере возможностей, ездила гостить-гулять в ближнее село Покровское и даже будто затеяла противоцарскую интригу, за что была перевезена в Шлиссельбург, оказавшись первой в длинном ряду жильцов новой государевой тюрьмы. Петровское новшество - крепость-тюрьма - положило почин новому виду мест заключения, взявшему на себя часть обязанностей, которые до того (да и после) с успехом исполняли монастыри. Монастырские подклеты - подвалы исстари оснащались колодками, кандалами, плетьми, кузнечными горнами, клещами и прочими принадлежностями пыточных допросов, а святые отцы выказывали нужное мастерство в "заплечных делах". Так было не только на Руси, а и повсюду, где человеколюбивая церковь учила смирению и покорности. Жестокости инквизиции широко известны, но сравнительно мало известны тайны ватиканских застенков. Ореол покровителей наук, искусств остается за "наместниками апостола Петра", среди которых были такие изощренные убийцы, как папа Урбан Шестой; он гулял с молитвенником, нюхая цветы и прислушиваясь к стонам и воплям пытаемых. Суздальские верховные пастыри тоже славились смиренномудрием и покровительствовали искусствам. Один из них, митрополит Илларион (при нем растесали окна Рождественского собора и поставили там огромный, высокий, золоченый иконостас с темноликими иконами работы монаха Григория Зиновьева), был заживо причислен к лику святых. В музее хранится прижизненное "Сказание о житии", но там вы не найдете упоминаний о двадцати трех личных слугах, шестидесяти шести стрельцах охраны, о ста двенадцати выездных лошадях и о вотчинных митрополичьих владениях - слободах, селах и деревнях в окрестностях Суздаля, во Владимирском и Московском уездах. Главная площадь суздальского посада - 'торг'... Под архиерейскими палатами была сырая вместительная темница с колодками и цепями для провинившейся крепостной паствы. Довольно места было и в подвалах - подклетах четырех суздальских монастырей, один из которых стал в XVIII веке общерусской тюрьмой для "безумствующих колодников", то есть для религиозных и политических вольнодумцев, признанных умалишенными. Объявлять несогласных сумасшедшими - изобретение, как видно, не новое. Чтобы дорисовать картину, приведу "Роспись яствами в столы" - меню праздничной трапезы из "Кормовой книги" суздальского Покровского монастыря (трапеза была постная, рыбная, а бывали и мясные - всего до 60 в год): "Икра, вязига, щуки паровые, стерлядь, лещ, язь паровой, оладьи, уха щучья, пирог разсольник, уха плотичья, пирог-звезда со стерлядью, уха стерляжья, пирог-селедка, уха окуневая, пирог-звезда со щучиной, уха язевая, пироги долгие карасци, стерлядь под взваром, щука под разсолом, лещ, белужина..." Что говорить, умели поесть в святых обителях. Да и рыбы, видно, немало водилось в тогдашней необмелевшей Каменке, в полноводной Нерли и других ближних реках. 5С такими впечатлениями я вышел из архиерейских палат наружу, на холодное яркое солнце. Небо к полудню сухо заголубело, стволы старых берез за крепостной стеной казались розово-желтыми на фоне заречной подсиненной белизны. Проваливаясь чуть не по колено в рассыпчатый снег, я обошел палаты вокруг, чтобы еще раз взглянуть на бревенчатую церквушку, перевезенную сюда недавно из села Глотово Юрьев-Польского района. Привезли ее, наверное, потому, что в Суздале нет ни одной деревянной церкви; когда увидишь эту (она зовется Никольской), стройную, с легкой галерейкой-гульбищем, с граненой алтарной частью, с крутыми тесовыми крышами и чутко поставленной наверх чешуйчатой луковкой, то лучше понимаешь, чем рождена легкая стройность ее ровесницы и тезки - каменной красно - белой Никольской церкви, стоящей неподалеку в пределах кремлевских стен. Кузьмодемьянская церковь на крутизне над каменкой Суздальский мягко вогнутый шатер был как бы ответом здешних каменщиков на далекий вызов столично - заморского стиля барокко, так же как и луковки-купола, поставленные по-разному на стройные башенки- барабаны; поражаешься, откуда только взялась тут такая изысканность линий, такое безошибочное изящество силуэта, такое разнообразие. При общем сродстве не найдешь одинаковых; в каждом своя подробность, свои сопряжения выпуклых и вогнутых, упруго круглящихся форм. Таково ведь и семейное сходство цветов, а вглядись, попробуй найти одинаковые. Природа не знает, не хочет знать однообразия, как не должно его знать искусство. Богобоязненные посадские люди, суздальские прянишники, оловянники, кузнецы, рудометы, купцы и огородники будто соревновались между собой, расставляя густо по берегам Каменки свои приходские храмы, "холодные" и "теплые". На протяжении каких-нибудь семидесяти лет, с конца XVII по середину XVIII века, тут поднялось более двадцати таких "парных" церквей - маленьких живописных ансамблей из двух рядом стоящих зданий с шатровой колокольней. Белые кубы и призмы украшены каждая по-своему - изразцовыми цветистыми вставками-ширинками, выложенными в кирпиче балясинками, стрельчатыми кокошниками. Башенки под куполами тоже сложены каждая на свой манер, со своим рисунком кладки. Трудно выбрать лучшую из двадцати; и все же отчетливее других запомнилась Козьмодемьянская, на крутом берегу Каменки, с двумя разновеликими и разновысокими луковками, с белеющим в небе граненым стройным шатром, чуть вогнутым, в черных черточках окошек-слухов, сквозь которые далеко разносился колокольный звон. Эта церковь (вернее, пара, две рядом стоящие с колокольней) рисуется мне и посейчас каким-то предельно ясным образцом, где воедино собрались и выразились накопленные веками понятия о хорошем, ладном и складном и, если хотите, об извечных началах жизни, о мужественности и женственности. Слово "пара" показалось мне тут как нельзя более отвечающим той одушевленности, что исходила от близко и дружно стоящих сооружений - одно повыше, другое пониже, с каким-то природным сочетанием силы и мягкости, выраженным в линиях, в сочетаниях твердых и округлых форм. Казалось, убери отсюда эту одиноко стоящую пару, и померкнет, осиротеет высокий заснеженный берег и не на чем будет остановиться глазу. Под крутизной на белой Каменке понурилась мохнатоногая лошаденка. Возница наливает из проруби обмерзшую сосульками бочку, поставленную на полозья. Лошаденка тронулась, встряхивая головой при каждом шаге, двинулся и я, - оторваться трудно, нелегко и стоять на мосту, на двадцатипятиградусном ветре, тянущем из ополья. * * *
Дважды в день я отогревался в гостиничном полупустом ресторане. Официантки в крахмальных наколках шептались о чем-то своем у буфета. Проезжие шоферы, краснолицые и краснорукие с мороза, подкреплялись горячим борщом и толсто нарезанным хлебом. В углу дымили сигаретами нездешние молодые люди - двое в узловатых рябых пиджаках и длинноволосая девушка в очках и голубых спортивных брюках с лыжными ботинками, - не то иностранцы, не то наши москвичи-студенты. Шоферы с завистью поглядывали на их пустеющий графинчик. Отогревшись, я неторопливо выкуривал папиросу и снова принимался мерять Суздаль из конца в конец. Солнце клонилось к закату, красноватые отсветы падали на снега. Удлинялись, холодно зеленели тени. В такой час я и увидел Покровский монастырь, где были заточены Соломония Сабурова и Евдокия Лопухина. У самого вылета улицы Ленина на Иваново надо свернуть влево и спуститься по накатанному салазками следу к реке - туда, где женщина склонилась над прорубью, полощет белье. Ярко алеет пятнышко платка на ее голове; в прорубленном квадрате струится, убегает темностеклянная вода. Рядом протоптанная на другой берег тропа. Там, вдали, растянулся белыми стенами, темнеет разновеликими скуфьями куполов Покровский монастырь. Надо дойти туда. Обойти вокруг чуть откинувшихся как бы наизготовку стен с узкими щелями бойниц, с боевыми объемистыми башнями. Надо войти в крепостные ворота с надвратной бело - златоглавой церковью начала XVI века, пройти мимо молчаливой приказной избы, под которой была монастырская тюрьма-темница, - к трехкупольному Покровскому собору, поднявшемуся в те годы, когда Русью правил отец Ивана Грозного. Собор поднялся белый, с темными плоскими куполами-скуфьями на круглых башнях, белый, с узко чернеющими щелями окон. Белый снаружи, белый внутри, белый с черным глянцевым полом. Нет, я не оговорился; пол собора был действительно черный, сплошь вымощенный глазурованными гладко-черными изразцами. Можно представить, как выглядели на этом полу инокини, черные на черном, среди смертной белизны стен и высоких сводов, перед темным, будто спекшаяся кровь, иконостасом, отделявшем алтарь и ризницу, где хранились щедрые царские дары. Можно представить, как плавились в смоляной черноте огоньки свечей, как желтели над огоньками лица... Кажется, никогда не испытывал такого соприкосновения с прошлым, такого чувства движения времени. Вот ведь до чего изменилось все за три с половиной столетия, с той поры, когда сиял червонной медью пол расписного белокаменного собора над Клязьмой! Значит, бывает белизна молодости, света, но может, оказывается, существовать и белизна тьмы. Такое у меня было чувство, когда я взошел на высокое соборное крыльцо и заглянул внутрь. Последние лучи дня сквозь узкие окна озаряли внутреннее пространство, оголенное, ясное, твердое, как окончательный приговор. По сводчатой галерее-гульбищу я обогнул собор. Впереди широко открылся берег и два других монастыря за рекой. Слева - кровянисто- красные стены и граненые башни Спасо - Евфимиевского, державшего при первых московских князьях рубеж обороны (при последнем русском царе сюда готовились заточить Льва Толстого). Справа - высокая белая колокольня-шатер Александровского.... Кажется, вот-вот ударят в колокола, и поплывет над Суздалем вечерний малиновый звон, и затеплятся свечи, и двинутся чередой по белым снегам черноризцы. Колокольня Александровского монастыря - старшина суздальских звонниц Но нет, молчат колокола. Багровое солнце коснулось окоема, сплющилось, съежилось от прикосновения, чуть помедлило - и ушло, оставив догорать зарю. На дороге Владимирке прогудела машина. Зажглись редкие фонари, кое-где затеплились окна. На снега сплошь легла синева. Еще один суздальский день окончен. 6Если повезло, так уж везет. Сколько гонялся за "Путешествием на воздушном шаре", и вот оно, не угодно ли - в здешнем кинотеатре, завтра, один сеанс для школьников, в 2.30 дня. Не бог весть какой казистый кинотеатр стоит впритык к трехъярусной желто-белой колокольне 1812 года, построенной в духе русского классицизма в знак победы над Наполеоном; сквозь полукруглую сквозную арку живописно рисуется Ризположенский монастырь с трехглавым белым собором XVI века и знаменитыми двухшатровыми воротами - творением суздальских зодчих Мамина, Шмакова и Грязнова. Мимо бегут ребята, торопящиеся к началу сеанса. Утверждение классицизма. Биржа... Фильм Ламорисса великолепен. Простодушная история путешествия чудака дедушки с внуком в корзине похожего на большущий апельсин воздушного шара с первых минут покоряет. Кажется, и ты вместе с ними паришь над лесами, реками, городами и нет на свете ничего слаще свободы полета. Вот уже три десятка лет летаю пассажиром, начиная с дребезжавших рифленым дюралем четырехмоторных довоенных тихоходов, поднимавшихся метров на пятьсот - шестьсот. Недавно летел из Армении -- было безоблачно, в самолете шелестели газетами, сосали леденцы, стюардесса сообщила: высота восемь тысяч метров, температура за бортом сорок два градуса ниже нуля. Никто и не поглядел вниз; там проплывали черно-белые вершины Казбека. Ламорисс возвращает полету первородную сущность общечеловеческой сказки-мечты - быть свободным как птица. Но не для того лишь, чтобы переноситься с места на место возможно быстрее, нет. Быть свободным, чтобы видеть, обнять мир в подробностях, жить с ним единой жизнью. Забавно фыркающий не то дымом, не то паром шар-апельсин носит дедушку с внуком из конца в конец Франции, из Парижа в Нормандию, к Лазурному берегу, в Камарг... Он как бы хочет открыть своим пассажирам, а заодно всем нам глаза на самое доброе, что может достаться человеку, - на свободу познания мира. Слова играют в этом фильме наименьшую роль; кинематограф не зря называли "Великим немым", он ведь родился, чтобы показывать, а не рассказывать. Но есть одна фраза, произнесенная в фильме чудаком дедушкой, без которой трудно было бы обойтись. Не поручусь за буквальную точность, суть запомнилась так: "На Луну слетать - дело, конечно, стоящее, но есть ведь и на Земле еще много занятного, чего мы не видели, не знаем". Два года назад я впервые побывал в Армении. На протяжении двух недель я прожил там несколько жизней, переносился из двадцатого века в первый, из первого в одиннадцатый, возвращался в четвертый. Можно даже считать, что я побывал заодно и на Луне - так похож серо - каменный пейзаж северной Армении на фантастический лунный. Должен сказать, что тамошние каналы заслуживают внимания не меньше марсианских; есть еще и на земле немало мест и дел, ожидающих внимания и труда человека, чтобы земная жизнь стала лучшей для всех. Когда послушный шар - апельсин пролетает рядом, ну совсем рядом, хоть рукой потянись, с кружевом башен Страсбургского собора, когда он плывет над самым Монбланом, ныряет в курящиеся снежной пылью ущелья или узкие городские улицы, когда взмывает и вновь снижается, чтобы дать поглядеть, что же делают веселые рабочие-верхолазы на шишковатом острие шатра-шпиля старой деревенской церкви, начинаешь кряхтеть от сладкой зависти. А когда шар низко проплыл над парижским собором Нотр - Дам, стало и вовсе невмоготу. Наверное, среди сидевших в холодном кинозале суздальских вихрастых ребят были сегодняшние читатели Виктора Гюго; судьба цыганки Эсмеральды, красавца Феба и бедняги-урода Квазимодо еще взволнует не одно юное сердце. Но многие ли прочтут заодно и ту часть, которую Гюго посвятил собору, чьим именем назван роман? Должен признаться, что я в свое время ее пропустил, как пропускал и те страницы "Войны и мира", где не было Наташи, Пьера, князя Андрея или Пети Ростова, а были одни только рассуждения о мире и войне. Всему свой час, дело известное, и все же обидно. Жаль. Теперь-то я малость поостыл к Эсмеральде и Фебу, но зато читаю с превеликим интересом именно ту, пропущенную часть "Собора Парижской богоматери". И как ни выпукло там все написано (я думаю, немного найдется в литературе таких густых, ярких страниц о душе зодчества), все же тут, в зале суздальского кинотеатра, я увидел нечто такое, чего не смог бы нарисовать словами даже Гюго. Мне казалось прежде, что я достаточно понимаю готику. Я знал, как, почему, из чего возник этот стиль. Знал, что он родился из необходимости строить экономнее и выразительнее, чем строили романские зодчие. По мере того как росли числом людей города, должны были расти вширь и ввысь соборы. Средневековый город не мог дать строителям ни простора земли, ни тысяч рабов, ни завозных мраморов - он давал им здешний, местный камень, расчетливо пожертвованные мирянами средства, давал стесненную жилыми домами площадь. Тут невозможно было бы строить ни с римским имперским размахом, ни даже на скупой, но тяжеловесный романский лад. На возможно меньшей площади и возможно меньшие средства требовалось построить здание возможно более вместительное и вместе с тем величественное, впечатляющее, внушающее чувства, какие должен внушать собор. ("Который своей громадой повергает в ужас зрителей", - сказал один из летописцев о соборе Нотр- Дам.) Казанский собор Скупо тесанный тяжеловесный квадр, брус камня, из каких выкладывались прежде мощные стены, приходилось теперь делить, распиливать на каменные пластины; стены новых соборов необходимо было утоньшить, как и внутренние столбы, чтобы выиграть площадь и вместе с тем дать соборам взлететь ввысь. Стремительно возносящиеся готические соборы попросту не могли бы подняться, если бы требования времени не подкреплялись смелостью мысли, если бы громоздкий полукруглый романский свод не был заменен стрельчатым, если бы на смену найденной романскими зодчими системе равновесия тяжестей не пришла новая, иная система. Есть древняя легенда о богатыре Самсоне, он разрушил здание храма - уперся разведенными руками в колонны, нажал, колонны надломились, рухнули, а с ними обрушилось все сооружение. Без сомнения, легендарное здание было сродно с античными, где колонна является несущим элементом. Если вообразить Самсона выросшим ввысь, насколько выросли готические соборы по сравнению, скажем, с храмами Эллады, и если поместить этого гиганта внутри собора - пусть упрется руками, чтобы разрушить, развалить в стороны здание, то останется еще представить выстроившихся снаружи стройных силачей, намеренных помешать Самсону. Они стоят цепочкой, лицом к стенам, твердо упершись в них вытянутыми руками, и не дают, не позволяют стенам упасть. Так, пусть несколько упрощенно, но наглядно, я представлял себе конструктивный смысл готического зодчества, соотношение "работающих сил". Но, лишь пролетев, проплыв вместе с героями Ламорисса над большим готическим собором, я до конца чувством и разумом понял, какое доброе и необходимое дело делают контрфорсы и аркбутаны - так называются на языке архитектуры те "силачи", которых я представлял себе противостоящими разрушительному напору Самсона (проще говоря, силе внутреннего распора стрельчатых сводов, стремящихся разрушить, развалить в стороны здание). Средневековую, мучительно напряженную, страстную душу готики я узнавал в соборах Праги и Фрейберга, в стремительных взлетах стрельчатых арок, в озаренном таинственным светом цветных витражей полусумраке, в угловатых каменных складках одежд святых и мучеников, в их изможденных, иссушенных страданием лицах. Я слышал ее не раз в многотрубных, плывущих торжественно кверху звуках органа. А теперь я увидел открытую силу разума готических зодчих. Стрельчатые порталы, башни, бесчисленные статуи, каменное кружево аркад - всего этого не видишь сверху. Видны лишь седые, крутые шиферные крыши, угадывается тело собора, надежно поддержанное с боков и тыла стройными аркбутанами и прижавшимися к стенам контрфорсами. От вдруг сверкнувшей, ничем не заслоненной главной истины готического зодчества невольно тянешься мыслью к архитектуре наших дней. Опыт множества поколений служит будущему; но ни один архитектурный стиль не сослужил, я думаю, такую серьезную службу дню сегодняшнему, как стиль готический. Высотные современные здания с их каркасами, напряженные своды-оболочки - словом, ход мышления современных архитекторов, поиски наибольшей выразительности при наименьшей затрате средств, - многое выросло из смелости готических зодчих, из их дерзкого порыва за пределы устоявшихся, устарелых понятий. * * *
Вот и проплыли седые соборы Франции, ее поля, реки, леса, города и деревушки. Спасен всем на радость чуть не затравленный охотничьей погоней красавец олень. Шар-апельсин вернулся в Париж, благополучно доставил своих пассажиров к самому окну их квартиры на пятом этаже. Мечта-быль погасла, в зале зажегся будничный свет. Раскрасневшиеся ребята стали натягивать на вихры свои ушанки. Сейчас они побегут по домам - по морозу, мимо тутошней, привычной древности, которая показалась бы какому-нибудь вихрастому Полю или Коко захватывающей северной сказкой,- побегут к домашнему теплу, к сготовленному мамкой обеду, к тетрадям и книгам, к своим сегодняшним мальчишеским заботам. Солнце клонится к закату, белые стены Ризположенского монастыря чуть розовеют. Над пятью главками Лазаревской посадской церкви по-прежнему вьются галки. У соседней, Антипьевской, терпеливо ждет впряженная в сани-розвальни лошаденка. Сани с виду точь-в-точь такие, в каких везут боярыню Морозову на картине Сурикова. Только теперь в намощенных соломой санях на месте боярыни какие-то ящики, сельдяная бочка. Двери церквушки распахнуты, там светит голая электролампа, видны двое в стеганках, в ушанках. "Ставриду, пожалуй, возьму..." - "А мясо?.." Двухшатровые ворота Ризположенского монастыря - один из своеобразнейших образцов суздальского зодчества. Фасад убран ширинками с цветными изразцами. В глубине - крытые лемехом купола - скуфьи монастырского собора На площади перед гостиницей заливается радио: "Не нужен мне берег турецкий, и Африка мне не нужна". 7Нашагался по скрипучему снегу, насмотрелся, надышался чистейшим кислородом суздальской зимы, согрелся чайком - и спать. Ложишься с курами, просыпаешься с петухами. Суздальская 'пара' приходских церквей - 'холодная' с 'теплой' Ночью батареи отопления поостыли; за обындевелым окном покачивается иод ветром непогашенный фонарь. Тихо. Выпростал из-под одеяла руку, нащупал в темноте папиросы, спичечный коробок. За яркостью первых впечатлений как-то не вдруг улавливаешь пульс здешнего будничного бытия. Мелькают разрозненные картины - Дом культуры с непременными колоннами, маслозавод, желтое здание бывшей богадельни, там теперь школа механизации сельского хозяйства. Продмаг под аркой "торговых рядов", женщина в пуховом платке высчитывает продавцу: "Масла полкило, селедок штучки две, песку..." Засупоненный шарфом малыш дергает за юбку, требует: "Мамка, шиколадку!" Рядом, в полупустой Воскресенской церкви, отпевают покойника. Желто теплятся свечи, у отворенных дверей шуршат на ветру крашеной стружкой венки. По дороге на Иваново промчался пассажирский автобус, навстречу - две автомашины с прицепами... Не так давно я прочел в "Правде" статью К. Г. Паустовского "Судьба маленького города". Там речь идет о Тарусе - о том, что в недавно еще заброшенном городке на живописном берегу Оки теперь поставлено семь новых жилых домов, пробурены две артезианские скважины, построена водонапорная башня, трансформаторная подстанция, проложено 14 километров водопроводных труб и сделано еще несколько полезных и добрых дел. "...Таруса закрепляет два новых своих лица - города художников и города отдыха", - пишет Паустовский. Каково же лицо (или, может быть, два лица) Суздаля? Карманный путеводитель отвечает кратко и безоговорочно: "Суздаль - город - музей". В предутренней тишине у меня было достаточно времени подумать над этим определением, но я не находил в нем успокаивающего ответа. Слово "музей", приложенное к городу, как бы оправдывало и закрепляло глубокую черту, так разительно отделяющую здесь прошлое от сегодняшнего дня, сегодняшний день от прошлого. Что говорить, не худо бы всюду провести здесь водопровод - нора бы суздальской "мамке" не стоять у проруби на коленях над грудой белья, не носить ведра на коромысле. Канализация, замощенные улицы, прачечные, может быть, даже газ - все это, спору нет, хорошо и необходимо. Но судьба маленького города решается, наверное, не только метражом новопостроенного жилья или водопроводных труб. Гораздо существеннее другое: чем живы, чем дышат здесь люди. Точнее говоря - чем жива молодежь. Наверное, не каждый стремится стать комбайнером или трактористом, да и не вместила бы школа механизации подрастающие суздальские поколения. Не вместит их и маслозавод, и вареньеварочный, громко говоря, заводик. Что-то не слышно молодых голосов над здешними снегами; дороги отсюда открыты на все четыре стороны. Посторонним жильцам, должно быть, неловко, неуместно в музейных залах. Судьба Суздаля казалась мне обидно несправедливой. Я думал о жизни, какая течет за окнами бревенчатых домов с затейливыми наличниками, с кружевными подзорами, старых теплых уютных домов, затерявшихся меж церквами, колокольнями, монастырями, и о том, как могла бы эта жизнь измениться, если бы... Остерегаюсь глагола "мечтать". Но то, что я представлял себе, дымя папиросой в нахолодавшем за ночь гостиничном номере, действительно смахивало на мечту. Мечта, впрочем, имела вполне деловое наименование: "Интернациональная архитектурная студия". Это было учебное заведение широкого профиля, вернее - учебно-творческий центр. Нечто наподобие знаменитого "Баухауза", возникшего в 1918 году в Дессау близ Веймара. Экспериментальная мастерская-школа, основанная крупным зодчим Вальтером Гропиусом, возникла на гребне революционных событий в Германии. Она стала оплотом развернувшегося во всем мире движения за слияние техники с искусством. Она прокладывала пути в будущее; из "Баухауза" вышли зодчие-художники, чье творчество наложило самый серьезный отпечаток на архитектуру первой половины нашего века во многих странах мира. Теперь такого центра нет. "Баухауз" прекратил свое существование с приходом нацистов к власти. Кому же, как не нам, первой в мире социалистической стране, основать новый "Баухауз"? Кому, как не нам, открыть пути к новым поискам, к широкому и свободному развитию зодчества, целью которого будет полное, действительное слияние техники с искусством для общего блага? И где же еще, как не здесь, в целительной тишине, в неповторимом, единственном в своем роде заповедном углу архитектуры? Придумаешь ли лучшее место, лучшую атмосферу, лучший климат - в прямом и переносном, педагогически-психологическом смысле слова? Свой вымечтанный учебно-творческий центр я не случайно назвал интернациональным. Великие национальные достижения тем ведь и велики, что вливаются в широкую реку общечеловеческих достижений, делают ее более полноводной. Среди памятников русского зодчества в Суздале собралась бы одаренная молодежь со всех концов страны, а может быть, и зарубежная. Тут происходил бы стимулирующий обмен; сюда приезжали бы (уверен, охотно) лучшие зодчие мира. Нашлись бы, я убежден, и такие, которые остались бы; есть ли на свете дело более благородное, чем воспитать строителя-художника? Как ни фантастичны были мои мечтания, они не казались и не кажутся мне случайными, беспочвенными. Ведь не случайно именно здесь выросли такие строения. Ведь не зря вокруг Суздаля издавна гнездились художественные промыслы. Здешние чеканщики, филигранных и басманных дел мастера славились в XV веке наряду с новгородскими и московскими. Тут жили умелые стеклоделы, косторезы, гончары, литейщики. Мстера - это ведь тоже суздальские края; знаменитое мастерское шитье белой гладью, расписные лаковые подносы, шкатулки - вот вам еще одно свидетельство, еще один довод "за". О живописцах иконных и не говорю - таких тут было в конце прошлого века более полутора тысяч, и не их вина, что слава изысканно-мягкого, деликатного суздальского письма померкла в условиях перерождения старинных искусств в подсобное ремесло. Конечно, можно на старых гнездовьях держать прибыльные артели; в Мстере и теперь вышивают гладью, делают "художественные изделия из металла", расписывают шкатулки для разных выставок и подарочных магазинов. Но это все равно, что черпать детским ведерком из обмелевшего колодца, вместо того, чтобы пробурить новую скважину, дать ход чистой глубинной воде. Во времена высокого подъема искусство не знало дробления; универсальность художников Возрождения известна, и она не была исключительной особенностью таких титанов, как Леонардо или Микеланджело. Смешно было бы, разумеется, требовать от современного зодчего или живописца конструировать летательные аппараты, а от скульптора - быть одновременно живописцем, зодчим и писать сонеты. Но думать о возрождении единства искусств необходимо. Впрочем, что значит "думать"? Не значит ли это - прислушаться, внимательнее вглядеться в происходящее? Не рушатся ли самой жизнью перегородки между искусствами? Не появляются ли первые признаки взаимопроникновения, не выходят ли все чаще художники из уединенности мастерских, от мольбертов на леса строек, в заводские художественно-конструкторские бюро? Не отказываются ли, пусть исподволь, неохотно, самые твердокаменные защитники "высокого" станкового искусства от полупрезрительного взгляда на "второсортное" прикладное? Если это действительно так, то все пластические искусства непременно вернутся к своей матери, к архитектуре. Сквозь века раздельных блужданий должна возродиться память общей колыбели. Таково требование времени. Суздальская студия-школа, как я ее видел, ответила бы этому требованию. Зодчество, живопись, скульптура жили бы тут единой семьей. Мозаичисты, конструкторы мебели, мастера керамики, чеканки, художественного ткачества (к слову, ткачество, набойка - тоже старинный суздальский промысел) росли бы тут под материнским крылом. * * *
Так я представлял себе будущее Суздаля, с его бережно хранимыми памятниками, со сверкающими новизной мастерскими, лабораториями, выставочными залами, домами учеников и учителей. Я даже наметил мысленно места, где могли бы подняться эти здания, но не в пределах древнего Суздаля и не такие, как новопостроенная гостиница, нет. Когда среди древних прекрасных сооружений видишь стрелу башенного крана, охватывает невольное беспокойство; между тем вспоминаешь, что многие замечательные архитектурные ансамбли (можно даже сказать, большинство их) рождались не вдруг, не сразу. Стоя у перил Кировского моста в Ленинграде, и не тревожишься тем, что перед тобой полтора века зодчества - от Петропавловского шпиля до Исаакиевского купола. Полтора века, три архитектурных стиля, семеро очень разных зодчих (Трезини, Ринальди, Валлен-Деламот, Растрелли, Захаров, Тома де Томон, Монферран). Если новое с полнотой совершенства выражает дух своего времени и если оно вместе с тем проникнуто духом почтительного уважения к старому, старшему, тогда не страшно, не опасно соседство, напротив: только так и заполняются без досадных пробелов страницы каменной летописи, только так и сохраняется связь времен. Стекло, бетон, алюминий (в таких словах, стирающихся от частого употребления, принято характеризовать новинки современной архитектуры) - это еще далеко не все. Новая часть Суздаля, как я видел, вернее, хотел ее увидеть, была бы построена зодчими, признающими за архитектурой право и обязанность создавать нечто большее, чем простые стандартизованные удобства. Как ни странно, именно эта смелая новизна, которую я так ясно представил себе, соединила все в единую цельную картину. Глубокая черта отчуждения сглаживалась, исчезала. Я видел молодость среди старины, младое племя среди древних памятников - не для экскурсионно - туристских минутных восторгов или печальной задумчивости. Я видел молодежь, понимающую неповторимость не как превосходную степень похвалы, а как живой, действительный на все времена, движущий закон искусства. И поскольку я впервые увидел Суздаль зимой, то все это так и виделось мне на белых снегах, под ярким холодным солнцем, в искристой ясности морозного дня, с вьющимися в синеве стаями галок и голубей над куполами, над шатрами колоколен, с цветистыми свитерами лыжников на крутых заснеженных берегах Каменки. Мягкая вогнутость шатра, окошечки 'слухов', нарядная расцвеченность... Особенные приметы Суздаля Так Суздаль, город-музей, превращался в моих предутренних мечтаниях в нечто живое, сегодняшнее и вместе с тем единственное в своем роде, неповторимое. Суздальские холопы-каменщики были бы, наверное, довольны таким оборотом дела. Может быть, история еще возместит, воздаст Суздалю за обойденность, за все беды и неурядицы прошлых веков. 8На прощанье я слова прошел из конца в конец, от красно-белой колокольни Знаменской церкви, построенной посадскими людьми на месте сожженного татарами монастыря, до Смоленской, стоящей у самого вылета дороги на север, на Иваново. Рядом с этой церковью, вернее - парой, поставленной с интервалом в полвека жителями слободы Скучилихи, стоит неприметный на первый взгляд жилой дом, глядит на улицу-дорогу тремя окнами. Хоть и сложенный из кирпича, он будто связан из двух разновысоких клетей, как вязали бревенчатые. Лицевая часть в один этаж, дворовая повыше, с подклетом - кладовой. Дому этому три сотни лет, что само по себе любопытно ("редкий памятник гражданской архитектуры XVII века" - сказано в путеводителе). Но еще любопытнее, что поставил этот дом и жил в нем не кто иной, как поп Никита Константинович Добрынин, известный больше под глумливым прозвищем Никита Пустосвят. Он тут и родился поблизости - в суздальской слободе Скучилихе, в семье крепостных людей, а говоря прямее - рабов Спасо - Евфимиевско- го монастыря. На монастырь-крепость, на могучую, в пять ярусов, кровянисто-красную проездную башню и глядит окнами малый дом Никиты Пустосвята. По всему судя, это был человек незаурядной одаренности, самородок-самоучка, из тех, что пробиваются сквозь самый твердокаменный грунт. В середине XVII века, лет двадцати трех - двадцати четырех от роду он был за редкостные способности в чтении и пении поставлен попом Суздальского собора и мог бы, наверное, дослужиться до высоких церковных чинов, если бы не настырное, каменное упорство - характерная черточка многих самородков-самоучек. Суздальский поп был старовером, яростным врагом "богопротивных новшеств" патриарха Никона. Вместе с протопопом Аввакумом он печатал церковные книги, подвергшиеся затем никонианским исправлениям, что вызвало раскол православной церкви. Никита Добрынин стал одним из наиболее упорных и деятельных раскольников. За нелепыми на современный взгляд церковными распрями - креститься двумя перстами или тремя, ходить крестным ходом "по солонь", то есть по ходу солнца, или наоборот, произносить "Иисус" или "Исус" - крылись куда более серьезные противоречия. Тут нашло выход глубокое народное брожение, тут выразилось назревшее чувство протеста против "черноризческого барства", против самовластного беззакония, поддерживаемого и освящаемого церковью. В 1659 году поп Никита отправился в Москву с жалобой на суздальского архиепископа Стефана. В челобитной, которую он подал, говорилось, что епископ "...служит церковные службы не по правилам, кровь христианскую проливает неповинно, всякого чина людей бьет палками и от тех побоев многие поумирали". Столица принялась выгораживать Стефана. Устроенное следствие признало его невиновным. Суздальский архиепископ сделал то, что и после него делало в таких случаях раздраженное начальство: прогнал строптивого попа с места и велел читать об этом грамоту публично, чтоб и другие зареклись кляузничать. Поп Никита избил дьяка, порвал грамоту и послал царю новую челобитную, где преступления епископа были описаны в самых достоверных подробностях. Москве не оставалось ничего другого, как убрать Стефана из Суздаля; его перевели с повышением. Никита, как водится, остался без места, но не угомонился. Пять лет он составлял новую челобитную, обширный обвинительный акт против правящей церкви, за что был отлучен, прозван за ересь Пустосвятом и брошен в темницу Угрешского монастыря. Но и это не угомонило упрямца. Выйдя на волю, он не оставил свое и добился в 1682 году открытого диспута в Грановитой палате. Среди картин В. Г. Перова, с прямолинейной наглядностью обличающих церковное ханжество, есть малоизвестный холст, изображающий сцену диспута, где, кроме патриарха Московского Иоакима и других высших сановников-попов, присутствовали царевны Софья, Мария и сестра царя Алексея Татьяна Михайловна. Пустосвят вел себя тут соответственно своему нраву - сам уселся, а царевнам сказал: "Можно-де вам и постоять", назвал царя Алексея Михайловича еретиком, говорил другие "поносные слова" и даже в запале ярости ударил Афанасия, епископа Холмогорского и Волжского. Именно этот момент и запечатлен в картине Перова "Спор о вере". Спор закончился тем, чем и должен был закончиться. Всей Руси было наперед показано, что ждало упорствующих любителей свободных дискуссий. Пустосвята схватили, поволокли на Лобное место, где прилюдно прочитали ему приговор: "...казнить тебя смертью, чтобы иным таким ворам неповадно было впредь так воровать и на государей своих такие хульные и непристойные слова износить". В этой истории на шекспировский лад переплелось высокое с низким, смешное с кровавым... За три сотни лет не состарился дом Никиты Пустосвята, стоит он крепкий, будто вчера сложенный из желтоватого кирпича, с крутой крышей и растесанными в XVIII веке окнами, занавешенными теперь кружевными чистыми занавесочками. Очень хотелось узнать, кто живет за этими окнами, но не удалось; вполне выразительное урчанье послышалось, когда я толкнул калитку ворот. Из конуры выглянул, брякнул цепью взлохмаченный пес, давая всем видом понять, что хозяев нет дома. Я повернулся, постоял, глядя на двенадцать башен Спасо - Евфимиевского монастыря, на его высокие глухие стены... С утра было по-прежнему ясно-искристо, а к полудню мороз чуть сдал; ветер повернул с юга, небо закрылось облаками, роняя редкие снежинки. Пока я возвращался к автобусной стоянке, снег пошел гуще, разыгралась метель. Крупные пушистые хлопья с лету ложились на плечи, на лицо, на ресницы. Суздаль исчезал, тонул в густеющем белом мелькании - со своими куполами, шатрами, башнями, со своими потемнелыми бревенчатыми домами, со своей разрубленной надвое жизнью, со всеми своими памятниками людского давнего умения строить и неумения разумно устраивать белый свет. День был субботний, в автобус подсаживались повсюду - и в семисотлетнем селе Покровском и у развилки дороги на Батыево. Входили густо осыпанные снегом старики и молодые - парни в сдвинутых книзу гармошкой хромовых сапогах и лыжных свитерах, румянолицые смешливые девчата, из тех, что где-нибудь во Владимире, Иванове или Москве живо позабудут-забросят валенки, зацокают каблучками-шпильками, зашелестят платьем из самоновейшей ткани "космос" - и не узнаешь, не отличишь от всякой другой студентки, ткачихи или фрезеровщицы. Снег валил все гуще и гуще. На городском асфальте он был уже коричневый, изъезженный. Справа промелькнул плакатами-лозунгами огромный химзавод, поверх дороги переметнулись какие-то коленчато изогнутые толстые трубы. Посвистывали роликами троллейбусы, машины брызгали шипящей гущей из-под колес. За мокрой метелью мне так и не удалось еще раз увидеть белокаменные соборы на высоком холме над Клязьмой. Стропы кольцевые на ресурсе http://komplektacya.ru/gruzopodjemnoe-oborudovanie/stropy-gruzovye/tekstilnye/kolcevye-/ |
|
|
© TOWNEVOLUTION.RU, 2001-2021
При копировании обязательна установка активной ссылки: http://townevolution.ru/ 'История архитектуры и градостоительства' |